Посиделки > Любимые поэтические подборки

Избранное - Рильке,Экзюпери,Хименес,Хлебников,Цветае

(1/1)

phil194:
 Избранные стихи любимых поэтов



Райнер Мария РИЛЬКЕ  


ЗА КНИГОЙ  (пер. Б.Пастернака)


Я зачитался. Я читал давно.
С тех пор, как дождь пошел хлестать в окно.
Весь с головою в чтение уйдя,
Не слышал я дождя.
Я вглядывался в строки, как в морщины
Задумчивости, и часы подряд
Стояло время или шло назад.
Как вдруг я вижу - краскою карминной
В них набрано: закат, закат, закат.
Как нитки ожерелья, строки рвутся,
И буквы катятся, куда хотят.
Я знаю, солнце, покидая сад,
Должно еще раз было оглянуться
Из-за охваченных зарей оград.
А вот как будто ночь, по всем приметам,
Деревья жмутся по краям дорог,
И люди собираются в кружок
И тихо рассуждают, каждый слог
Дороже золота ценя при этом.
И если я от книги подыму
Глаза и за окно уставлюсь взглядом,
Как будет близко все, как станет рядом,
Сродни и впору сердцу моему!
Но надо глубже вжиться в полутьму,
И глаз приноровить к ночным громадам,
И я увижу, что земле мала
Околица, она переросла
Себя и стала больше небосвода,
А крайняя звезда в конце села -
Как свет в последнем домике прихода.




Из цикла "МНЕ НА ПРАЗДНИК"  (пер. Александра Биска)








Я живу между явью и сном.
Там, где шепчутся дети в тоске беспричинной,
там, где ночью, при свете камина,
старики говорят о былом.

Я живу между явью и сном.
Там, где звон от вечерни, как вздох, пронесется;
где усталые девушки, с бледным лицом,
молчаливо стоят у колодца.

Там, где липа любимая ждет под окном,
и все лета, что в ней замолчали,
в поседевших ветвях задрожали,
и цветут - между явью и сном.










******************************************




Из цикла "ЧАСОСЛОВ"  (пер. Александра Биска)


Я здесь, не бойся. Всей моей тоской
причалю я к тебе, к твоим сединам.
Мои заботы - о тебе едином,
я вечно окружаю твой покой.
Душа моя одета тишиной -
но, словно солнце, взор уже горит твой,
и я, с моею майскою молитвой,
как вешний цвет, тобою полонен.

И, если ты мечтатель, я - твой сон;
а хочешь жизни, я - твое дерзанье.
Приду к тебе, великому, на зов,
и развернусь, как звездное молчанье,
над вымыслом чудесных городов.


*                           *                             *

Люблю тебя, пленительный закон;
с тобой борясь, росли мы и созрели;
ты - грусть, которой мы не одолели;
ты - лес, где заблудились мы без цели;
ты песнь, что мы во всех молчаньях пели;
тобой, как сетью, оплетен
наш дух от самой колыбели.

Ты был и сам - средь новых, сотворенных,
в тот день, когда ты начал нас творить; -
мы расцветали в полднях упоенных,
корней пустили спутанную нить:
и ныне в людях, ангелах, Мадоннах
себя ты можешь молча завершить.

Теперь ты отдохни в вечерний час,
и претерпи все темное от нас.


*                          *                             *


Ты так велик, что, рядом я с тобой,
как будто бы совсем не существую.
Мой малый свет, во тьму твою густую
едва вступая, смысл теряет свой.
Ты посылаешь волю грозовую
и топишь все безмолвною волной.

Одной моей тоскою я дорос
до плеч твоих, как ангел самый старший:
чужой и бледный, милостью монаршей
назначенный в опалу, в царство слез.

Ему уже не мил ночной полет
в безбрежности, средь лунного свеченья,
и от миров он ничего не ждет...
В тени твоей, в тиши, в часы моленья,
с печалью он к стопам твоим прильнет,
и крылья пред тобою развернет,
как будто хочет вымолить прощенья...


*                           *                            *


Господь, а вдруг умру? - боюсь я:
сосуд твой, вдруг я разобьюсь?
Напиток твой, - а вдруг прольюсь?
Я ремесло твое - горжусь я:
ты смысл теряешь без меня.

Не будет дома, где, звеня,
слова любви тебя встречали.
Как бремя бархатных сандалий,
меня столкнет твоя ступня.

Широкий плащ с тебя спадет;
твой взор, к которому порою
я приникал моей щекою,
придет искать меня с тоскою, -
и только ночью голубою
чужие камни обожжет.

Господь, что станется с тобою?



*                         *                          *


И в свете дня мы пред тобою,
мы можем слушать и шептать;
ты - тишина, что после боя
часов, смыкается опять.

Но только день слабей и тише, -
чем ближе вечер подойдет,
тем ты ясней, Господь. Встает
твой дом, как дым, от каждой крыши.



Из цикла "НОВЫЕ СТИХИ"  (пер. Александра Биска)


ИСПАНСКАЯ  ТАНЦОВЩИЦА

Как в серной спичке, язычки сперва
язвят вокруг, и вдруг огонь возникнет, -
так, не вступив в свои еще права,
она кружится медленно, едва -
едва и, кажется, сейчас поникнет,

и вдруг. внезапно, вспыхивает вся!


И волосы, как пламя, пронеся,она летит, -
и рвется на простор
ее одежд пылающий костер,
откуда, как испуганные змеи,
нагие руки вьются все быстрее.

И вдруг: совсем не нужно ей огня.
Его в комок собравши, отстраня
от рук своих, она его швыряет,
но на земле он все еще пылает,
ползет и не сдается ей на зло.

Тогда она с улыбкой, стороною,
подняв свое победное чело,
его затопчет маленькой ногою.



ФЛАМИНГО

Париж, Jardin des Plantes


Их отраженье словно Фрагонар
нарисовал, но в розовом и белом
дано о них не больше, чем в несмелом
намеке - о подруге: вся - средь чар

былого сна. Когда они картинно
стоят, вертясь на розовых стеблях,
толпой цветя, как будто на грядах,
прельстят они прельстительней чем Фрина

самих себя; - пока кивком согласным
не спрячут шей в перистый свой убор,
где слиты черный цвет с фруктово-красным.

Их завистью встречает птичий хор;
они же только глянут изумленней,
и вдаль шагнут, к мечте потусторонней.



АРХАИЧЕСКИЙ ТОРС АПОЛЛОНА


Мы головы неслыханной не знали,
где взор горел. Но торс его блестит,
как будто канделябр, откуда сняли
и, вот, уносят свечи, - но лежит

еще на нем сиянье их. Суди, -
иначе как бы этот выгиб зыбкий
мог означать средь бедр его – улыбки,
и так слепить – простор его груди?

Иначе камень сразу бы ослаб,
и скатость плеч прозрачная не жгла б,
как пестрых шкур дрожащее свеченье.

И весь он не лучился бы звездой…
И так, всем телом, каждое мгновенье,
он видит нас и манит в мир иной.




КУРТИЗАНКА


Венецианским солнцем превращен
мой каждый волос в золото: вот всей
алхимии венец. Моих бровей
высокий мост – взгляни смелей –

над пропастью неверной вознесен
безмолвных глаз, откуда тайный ход
ведет к каналам, - так что в них встает
и падает и плещет море. Тот

кто зрит меня, завидует и псу,
когда на нем с любовным невниманьем
рука, которой страсть не опалит,

вся в кольцах, неподвижная, лежит.
И мальчикам, фамильным упованьям,
я гибель ядом губ своих несу.









QUAI DU ROSAIRE

                        (Брюгге)

Здесь переулки вкрадчиво идут
(так ходят люди в дни выздоровленья,
чтоб воскресить былые впечатленья),
и те, что к площадям приходят, ждут,

пока один решительно шагнет
через канал светло-вечерних вод,
где, чем вокруг смутнее облик ночи,
зеркальный мир встает ясней и четче,
так жизненно, как въяве – никогда.

Погиб тот город? Видишь КАК всегда
(и, может быть, тому разгадки нет)
он трепетней, живей в преображенном,
как будто все – по высшим там законам;
там пышные сады висят по склонам,
и, весь в огнях, над тинистым затоном
разгульный промелькнет эстаминет.

А наверху? Там тишина вздыхает
над тайнами курантов вековых,
и ягода за ягодой вкушает
из полной грозди звонов часовых.




**************************************************








Антуан де Сент-Экзюпери


ЦИТАДЕЛЬ

Глава CCY

      Так как я был вразумлен о празднике, заключавшемся в минуте твоего перехода из одного состояния в другое, когда соблюдение обряда подготовило в тебе рождение нового существа. Я уже говорил тебе о корабле. После того, как он долго был домом, сооружаемом на уровне досок и гвоздей, в минуту оснащения он становится готовым к союзу с морем. И ты творишь этот союз. Это – минута праздненства. Но из этой минуты ты не можешь сделать вечного торжества, чтобы на этом успокоиться и жить только этой минутой.
      Я говорил тебе о моем ребенке. Праздник – его рождение. Но ты же не будешь в течение многих лет ежедневно потирать руки, радуясь его появлению на свет. Для нового праздненства ты дождешься нового перехода, подобного тому, когда плод твоего дерева станет семенем нового дерева и послужит продолжению твоего рода. Я говорил тебе и о собранном урожае.  Наступает праздник уборки урожая. И праздник посева. И потом – праздник весны, превращающий твои семена в зеленые всходы, ласкающие глаз, как водоем с прохладной водой. Потом ты снова ждешь – и опять наступает праздник жатвы, и потом снова уборка урожая. И так без конца, от праздника к празднику, вплоть до самой смерти, потому что нет в жизни остановок и запасов. И я не знаю такого праздненства, к которому бы ты приступал, не придя откуда-то и после которого ты не вступал бы на какой-то новый путь. Ты долго шел. Дверь распахивается. Это минута торжества. Но ты не расположишься на житье в этой зале на срок более долгий, чем в какой-нибудь другой. Я же хочу, чтобы ты радовался, переступая через этот порог, ведущий куда-то. Прибереги же свою радость для той минуты, когда ты разобьешь свой кокон. Потому что очаг твой невелик, и не ежеминутно часовые воодушевлены сознанием своего долга. Я по возможности приберегаю это воодушевление к дням парадов и побед. Надо же, чтобы в тебе возобновлялось и освежалось что-то, что похоже на желание и что требует частого сна.
      Медленно, поочередно ступая то на золотую плиту, то на черную, я прохожу по своему дворцу. И он кажется мне в полдень свежим водоемом из-за прохлады, скопленной в его стенах. И меня убаюкивает собственный шаг. И я неутомимо продвигаюсь туда, куда иду. Потому что я больше не принадлежу этой родине.
      Медленно проплывают мимо меня стены вестибюля, и, если я поднимаю глаза к своду, я вижу, как он тихо раскачивается, словно арка моста. Один неспешный шаг по золотому квадрату, неспешный шаг по черному квадрату, - так я медленно совершаю свой путь, как бурят колодец, выбрасывая на поверхность землю. Бурильщик в поисках воды опускает канат и расслабленными мускулами старается уловить смысл его колебаний. Я знаю, куда иду, и не здесь уже моя родина.
      Из вестибюля в вестибюль я продолжаю свой путь. Я оставляю за собой стены.… И украшения, развешенные по стенам. И я обхожу большой серебряный стол с канделябрами.
      Провожу рукой по мраморной колонне. Она холодная. Всегда. Но вот я проникаю в жилые покои. И до меня доходят звуки, как во сне. Потому что не здесь теперь моя родина.
      И все-таки мне сладостен шум домашнего обихода. Тебя всегда чарует тайный голос сердца. Ничто не спит мертвым сном. Даже собаке твоей, когда она спит, случается залаять коротким лаем во сне и зашевелиться, словно что-то припомнив. Так и с моим дворцом, хоть он и уснул, притомленный полуденным зноем. Где-то в тишине хлопнула дверь, неведомо где. И ты задумываешься о труде женщин, служанок. Потому что, конечно, это в их крыле. Они сложили в корзины свежее выглаженное белье, они проплыли попарно, пронося корзины. А теперь, разложив белье по высоким шкапам, они их запирают. Где-то кончилось какое-то движение. Где-то выполнен какой-то долг. Что-то там завершилось. Теперь, конечно, наступит покой? Но что я знаю об этом? Я больше не принадлежу этой родине.
      Из вестибюля в вестибюль, с черного квадрата на золотой, я медленно обхожу кухни. До меня доносится звук фарфоровой посуды. Потом звон серебряного кувшина, который нечаянно задели. Потом слабый звук дальней захлопываемой двери. Потом – тишина. Потом стремительные шаги. Что-то оказалось забытым, что-то потребовало твоего присутствия, как бывает с кипящим молоком, или с ребенком, который вдруг заплакал, или попросту когда вдруг стихает привычная воркотня. Какая-то часть заклинилась в насосе, или сломался вертел, или остановился мельничный жернов. Ты бежишь, чтобы исполнить смиренную просьбу…
      Но шаги замолкли, потому что молоко вовремя сняли, и ребенка утешили, и насос, вертел или жернов возобновили свои причитания. Какую-то угрозу отвели. Какую-то рану залечили. Вспомнили и выполнили что-то забытое. Что? Я ничего не знаю. Моя родина больше не здесь.
      Вот я проникаю в царство благоуханий. Мой дворец похож на кладовую, в которой медленно наливаются медом плоды, насыщаются ароматом вина. И я словно плыву среди неподвижных островов. Здесь спелые фиги. Я закрываю глаза, и за мной долго следует их запах. Тут сундуки из сандалового дерева. А там просто запах свежевымытых плит. Каждый запах в течение поколений стал особым царством. И слепец был бы в состоянии найти к нему пути. И, конечно, еще мой отец владычествовал над всеми этими колониями. Но я прохожу, не задумываясь и не останавливаясь. Моя родина больше не здесь.
      Вот раб, соблюдая обряд встреч, прислоняется при виде меня к стене. Но по доброте моей я говорю ему: «Покажи мне свою корзину», чтобы и он почувствовал свое значение в мире. И, согнув свои блестящие смуглые руки, он осторожно снимает с головы корзину. И протягивает мне, опустив глаза, как дань своего преклонения, корзину, наполненную финиками, фигами и мандаринами. Я пригубил их аромат. Потом я улыбнулся. Тогда и его улыбка стала шире, и он посмотрел мне прямо в глаза, вопреки обряду встреч. И, изогнув руки, как ручки вазы, он, не сводя с меня глаз, снова поднял корзину на голову. «Что значит этот загоревшийся светильник?» - подумал я. – «Потому что, как огонь, распространяются бунт и любовь! Какой тайный пламень горит в покоях моего дворца, за этими стенами?» И я посмотрел на раба, заглянул в пучину морскую. «О, как необъятна тайна человека!» - подумал я. И пошел своим путем, так и не решив загадки. Потому что не здесь уже моя родина.
      Я пересек зал для отдыха. И миновал зал советов, где шаг мой ускорился. Потом я медленно спустился с одной ступеньки на другую по лестнице, ведущей к последнему вестибюлю. И когда я вошел в него, я услышал глухой шум и звон оружия. И я улыбнулся в своем снисхождении: спали, конечно, мои часовые, потому что мой полуденный дворец превратился в улей, погрузившийся в сон, в котором едва-едва заметна жизнь из-за суеты нескольких капризниц, которые никак не могут найти покоя, из-за нескольких рассеянных, бегущих наверстать забытое, или из-за вечной неумолчной толчеи жизни, которая что-то в себе подправляет, что-то совершенствует, что-то ломает. Так и в стаде овец всегда блеет одна какая-нибудь овца, и над заснувшим городом к тебе всегда поднимается одинокий невнятный зов, и на самом замерзшем кладбище всегда прохаживается среди могил сторож. И вот я медленным шагом продолжаю свой путь, не поднимая головы, чтобы не видеть застигнутых врасплох и второпях бегущих на караул часовых. Потому что нет мне больше до этого дела. Не здесь уже моя родина.
      А они, вытянувшись, отдают мне честь и распахивают передо мной настежь двери – и я зажмуриваю глаза под слепящим солнцем и на минуту задерживаюсь на пороге. Потому что передо мной поля. И круглые холмы, на которых зреет на солнце мой виноград. И квадраты сжатых нив. И запахи земли. И уже иная музыка – пчел, цикад и стрекоз. И я перехожу из одной культуры в другую. Потому что я дышал полднем над моим царством.
      И я рождаюсь.



      Читателям этого перевода

      Эта главка (CCY) – была всегда моей любимой. Она написана о жизни и смерти. Я не узнаю, удалось ли мне передать  всю сдержанную и простую поэзию ее и всю величественность образов. Я каждый раз бываю потрясена, когда я переписываю ее.
      И вот странно. У Сент-Экзюпери был большой друг – доктор Пелисье. Он всегда жил в Алжире, кажется, но дружны они были давно и много бродили и в Париже. Но в последние месяцы, перед смертью, когда С.-Э. был месяцев на шесть отстранен от участия в воздушной разведке, - он жил у этого своего друга. И вот однажды он вынул из своего синенького чемоданчика, в котором хранилась рукопись «Цитадели», и дал Пелисье прочитать эту самую главку. Когда Пелисье прочел ее, С.-Э. поинтересовался его впечатлением. И так как друг чуть замялся, не сразу найдясь, что сказать, Сент-Экзюпери сказал ему: «Это лучшее из всего, что я написал!»




************************************************




Эмиль ВЕРХАРН (пер. Максимилиана Волошина)



НОЯБРЬ

Большие дороги лучатся крестами
В бесконечность между лесами.
Большие дороги лучатся крестами длинными
В бесконечность между равнинами.
Большие дороги скрестились в излучины
В дали холодной, где ветер измученный,
Сыростью вея,
Ходит и плачет по голым аллеям.

Деревья, шатаясь, идут по равнинам,
В ветвях облетевших повис ураган.
Певучая вьюга гудит, как орган.
Деревья сплетаются в шествиях длинных,
На север уходят процессии их.
О. эти дни "Всех Святых"...
"Всех Мертвых"...

Вот он - Ноябрь - сидит у огня,
Грея худые и синие пальцы.
О, эти души, так ждавшие дня!
О, эти ветры-скитальцы!
Бьются о стены, кружат у огня,
С веток срывают убранство
И улетают, звеня и стеня,
В мглу, в бесконечность, в пространство.

Деревья, мертвые... все в памяти слились.
Как звенья, в пеньи, в вечном повтореньи
Ряды имен жужжат в богослуженьи.
Деревья в цепи длинные сплелись.
Кружатся, кружатся, верны заклятью.
Руки с мольбою во тьме поднялись.
О, эти ветви, простертые ввысь,
Бог весть к какому распятью!

Вот он - Ноябрь - в дождливой одежде
В страхе забился в углу у огня.
Робко глядит он, а в поле, как прежде,
Ветры, деревья, звеня и стеня,
В сумраке тусклом, сыром и дождливом
Кружатся, вьются, несутся по нивам.

Ветры и деревья, мертвые, святые,
Кружатся и кружатся цепью безнадежною
В вечерах, подернутых серой мглою снежною.
Ветры и деревья... мертвые... святые...

И Ноябрь дрожащими руками
Зажигает лампу зимних вечеров
И смягчить пытается слезами
Ровный ход безжалостных часов.

А в полях все то же. Мгла все тяжелее...
Мертвые деревья... ветер и туман.
И идут на север длинные аллеи,
И в ветвях безумных виснет ураган.

Серые дороги вдаль ушли крестами
В бесконечность тусклых дремлющих полей.
Серые дороги и лучи аллей -
По полям... по скатам... вдаль... между лесами...



************************************



Xуан Pамон ХИМЕНЕС







Твой сон - как мост в ночных просторах,
ты по нему бредешь в тиши.
Внизу - как сновиденье - шорох
не то воды, не то души.




ПОКОЙ ДЕРЕВА

Нью-Йорк,
21 апреля

Мистеру Плимтону

С той поры, как здесь утвердилась весна, каждый вечер мы приходим сюда
поглядеть на одиночество этого прекрасного старого дерева. Оно живет около
первого дома на Пятой Авеню, совсем недалеко от дома, где жил Марк Твен, в
этом милом месте, где не так иллюминировано, не так людно, - и вплываешь,
как в тихую заводь, в синюю свежую ночь Washington Square {Вашингтон-сквер -
площадь в Нью-Йорке (англ.).}, в которой, словно в озере, купаются чистые
звезды, чуть потревоженные далекими отсветами какой-нибудь унылой рекламы
("Germanian"), а ей все равно не затмить этой ночи, древнего корабля в
беспросветном море.
Апрель поцеловал дерево в каждую из его ветвей, и поцелуй разгорелся на
каждом сучке напряженным нежно-золотистым ростком. Расцветшее дерево похоже
теперь на канделябр со спокойными масляными огоньками, какие освещают
укромные ниши соборов, - словно бы именно они охраняют красоту этого
городского убежища, сияя бесхитростным достоинством матери.
Мимо него и мимо меня, который оперся на его ствол, спешат омнибусы с
влюбленными парочками на крыше, они едут с Washington Square на Riverside
Drive {Риверсайд-драйв - набережная в Нью-Йорке (англ.).}, чтобы целоваться
у реки, чувствуя ее каждой клеточкой тела. А дереву не до них, и между ним
(нами) и горьким присутствием этих красок, запахов и шумов все больше
углубляется пропасть, словно дерево привыкло быть одиноким все свои
дремотные зимы, безразличным к изменчивой любви и внимательным лишь к тому,
что неизменно. И мой взгляд, вьющийся по его ветвям, становится его цветами
и вместе с ним глядит в полночь, и я так же одинок, как это дерево,
воспламенившее свое чистое масло (как мое сердце - кровь), чтобы
вглядываться в невидимую вечную явь этой единственной, верховной - всегда
существующей - весны.









ПОРТРЕТ РЕБЕНКА
   
                        (ПРИПИСЫВАЕМЫЙ ВЕЛАСКЕСУ)      
     
                                              Метрополитен-музей, Нью-Йорк,      
                                                                     29 мая      
     
    Из  угла,  в  наплыве  ранней  печальной  задумчивости, на меня смотрит      
мальчик.  Как  ласкает  меня  ностальгия  этой маленькой испанской души! Это      
самые прекрасные и нежные глаза, из всех увиденных мною здесь, в бесконечном      
море добрых взглядов, направленных на меня со всех сторон. Я с грустью думал      
о  нью-йоркской  осени,  хотя  только  что  началась весна. Вот она - осень,      
нежданно-негаданно, здесь...      
    Да,  сухие  листья  падают  в  этом  одиноком  уголке,  и порою картина      
сливается  с  этой зарослью золотых, мальвовых и розовых оттенков, с другими      
висящими на стене слезами, образующими ее фон, то, что за фоном...      
    Почему - так? Этот мальчик должен держать в устах лучшую весеннюю розу.      
Надзиратель спит. Если бы картина была поменьше!..      

(Пер. Павла Грушко)




********************************************************






Велимир ХЛЕБНИКОВ

ЗВЕРИНЕЦ

Поэма

Посв<ящается> В<ячеславу> И<ванову>

О Сад, Сад!
Где железо подобно напоминающему братьям, что они братья, и останавливающему кровопролитную схватку.
Где немцы ходят пить пиво.
А красотки продавать тело.
Где орлы сидят подобны вечности, означенной сегодняшним еще лишенным вечера днем.
Где верблюд, чей высокий горб лишен всадника, знает разгадку буддизма и затаил ужимку Китая.
Где олень лишь испуг, цветущий широким камнем.
Где наряды людей баскующие.
Где люди ходят насупившись и сумные.
А немцы цветут здоровьем.
Где черный взор лебедя, который весь подобен зиме, а черно-желтый клюв — осенней рощице, немного осторожен и недоверчив для него самого.
Где синий красивейшина роняет долу хвост, подобный видимой с Павдинского камня Сибири, когда по золоту пала и зелени леса брошена синяя сеть от облаков, и все это разнообразно оттенено от неровностей почвы.
Где у австралийских птиц хочется взять хвост и, ударяя по струнам, воспеть подвиги русских.
Где мы сжимаем руку, как если бы в ней был меч, и шепчем клятву: отстоять русскую породу ценой жизни, ценой смерти, ценой всего.
Где обезьяны разнообразно злятся и выказывают разнообразные концы туловища и, кроме печальных и кротких, вечно раздражены присутствием человека.
Где слоны, кривляясь, как кривляются во время землетрясения горы, просят у ребенка поесть, влагая древний смысл в правду: — есть хоцца! поесть бы! — и приседают, точно просят милостыню.
Где медведи проворно влезают вверх и смотрят вниз, ожидая приказания сторожа.
Где нетопыри висят опрокинуто, подобно сердцу современного русского.
Где грудь сокола напоминает перистые тучи перед грозой.
Где низкая птица влачит за собой золотой закат со всеми углями его пожара.
Где в лице тигра, обрамленном белой бородой и с глазами пожилого мусульманина, мы чтим первого последователя пророка и читаем сущность ислама.
Где мы начинаем думать, что веры — затихающие струи волн, разбег которых — виды.
И что на свете потому так много зверей, что они умеют по-разному видеть Бога.
Где звери, устав рыкать, встают и смотрят на небо. Где живо напоминает мучения грешников тюлень, с воплем носящийся по клетке.
Где смешные рыбокрылы заботятся друг о друге с трогательностью старосветских помещиков Гоголя.
Сад, Сад, где взгляд зверя больше значит, чем груды прочтенных книг.
Сад.
Где орел жалуется на что-то, как усталый жаловаться ребенок.
Где лайка растрачивает сибирский пыл, исполняя старинный обряд родовой вражды при виде моющейся кошки.
Где козлы умоляют, продевая сквозь решетку раздвоенное копыто, и машут им, придавая глазам самодовольное или веселое выражение, получив требуемое.
Где завысокая жирафа стоит и смотрит.
Где полдневный пушечный выстрел заставляет орлов посмотреть на небо в ожидании грозы.
Где орлы падают с высоких насестов, как кумиры во время землетрясения с храмов и крыш зданий.
Где косматый, как девушка, орел смотрит на небо, потом на лапу.
     Где видим дерево-зверя в лице неподвижно стоящего оленя.
Где орел сидит, повернувшись к людям шеей и смотря в стену, держа крылья странно распущенными. Не кажется ли ему, что он парит высоко над горами? Или он молится? Или ему жарко?
Где лось целует сквозь изгородь плоскорогого буйвола.
Где олени лижут холодное железо.
Где черный тюлень скачет по полу, опираясь на длинные ласты с движениями человека, завязанного в мешок, и подобный чугунному памятнику, вдруг нашедшему в себе приступы неудержимого веселья.
Где косматовласый «Иванов» вскакивает и бьет лапой в железо, когда сторож называет его «товарищ».
Где львы дремлют, опустив лица на лапы.
Где олени неустанно стучат об решетку рогами и колотятся головой.
Где утки одной породы в сухой клетке подымают единодушный крик после короткого дождя, точно служа благодарственный — имеет ли оно ноги и клюв? — божеству молебен.
Где цесарки иногда звонкие сударыни с оголенной и наглой шеей и пепельно-серебряным телом, обшитые заказами у той же портнихи, которая обслуживает звездные ночи.
Где в малайском медведе я отказываюсь узнать сосеверянина и вывожу на воду спрятавшегося монгола, и мне хочется отомстить ему за Порт-Артур.
Где волки выражают готовность и преданность скошенными внимательно глазами.
Где, войдя в душную обитель, в которой трудно быть долго, я осыпаем единодушным «дюрьрак!» и кожурой семян праздных попугаев, болтающих гладко.
Где толстый блестящий морж машет, как усталая красавица, скользкой черной веерообразной ногой и после падает в воду, а когда он вскатывается снова на помост, на его жирном могучем теле показывается усатая щетинистая с гладким лбом голова Ницше.
Где челюсть у белой высокой черноглазой ламы, и у плоскорогого низкого буйвола, и у прочих жвачных движется ровно направо и налево, как жизнь страны.
Где носорог носит в бело-красных глазах неугасимую ярость низверженного царя и один из всех зверей не скрывает своего презрения к людям, как к восстанию рабов. И в нем притаился Иоанн Грозный.
Где чайки с длинным клювом и холодным голубым, точно окруженным очками, оком имеют вид международных дельцов, чему мы находим подтверждение в прирожденном искусстве, с которым они подхватывают на лету брошенную тюленям еду.
Где вспоминая, что русские величали своих искусных полководцев именем сокола, и вспоминая, что глаз казака, глубоко запавший под заломленной бровью, и этой птицы — родича царственных птиц — один и тот же, мы начинаем знать, кто были учителя русских в военном деле. О сокола, побивающие грудью цапель! И острый протянутый кверху клюв ее! И булавка, на которую насекомых садит редко носитель чести, верности и долга!
Где красная, стоящая на лапчатых ногах утка заставляет вспомнить о черепах тех павших за родину русских, в костяках которых ее предки вили гнезда.
Где в золотистую чуприну птиц одного вида вложен огонь той силы, какая свойственна лишь давшим обет безбрачия.
Где Россия произносит имя казака, как орел клекот.
Где слоны забыли свои трубные крики и издают крик, точно жалуются на расстройство. Может быть, видя нас слишком ничтожными, они начинают находить признаком хорошего вкуса издавать ничтожные звуки? Не знаю. О серые морщинистые горы! Покрытые лишаями и травами в ущельях!
Где в зверях погибают какие-то прекрасные возможности, как вписанное в часослов «Слово о полку Игореве» во время пожара Москвы.

1909, 1911







************************************************************



Марина ЦВЕТАЕВА


ДОМ

Из-под нахмуренных бровей
Дом - будто юности моей
День, будто молодость моя
Меня встречает: - Здравствуй, я!

Так самочувственно-знаком
Лоб, прячущийся под плащом
Плюща, срастающийся с ним,
Смущающийся быть большим.

Недаром я - грузи! вези! -
В непросыхающей грязи
Мне предоставленных трущоб
Фронтоном чувствовала лоб.
Аполлонический подъем
Музейного фронтона - лбом

Своим. От улицы вдали
Я за стихами кончу дни -
Как за ветвями бузины.

Глаза - без всякого тепла:
То зелень старого стекла,
Сто лет глядящегося в сад,
Пустующий - сто пятьдесят.

Стекла, дремучего, как сон,
Окна, единственный закон
Которого: гостей не ждать,
Прохожего не отражать.

Не сдавшиеся злобе дня
Глаза, оставшиеся - да! -
Зерцалами самих себя.

Из-под нахмуренных бровей -
О, зелень юности моей!
Та - риз моих, та - бус моих,
Та - глаз моих, та - слез моих...

Меж обступающих громад -
Дом - пережиток, дом - магнат,
Скрывающийся между лип.
Девический дагерротип

Души моей...


6 сентября 1931

Мёдон







***************************************************



Борис ПАСТЕРНАК



*                       *                       *


Сестра моя - жизнь и сегодня в разливе
Расшиблась весенним дождем обо всех,
Но люди в брелоках высоко брюзгливы
И вежливо жалят, как змеи в овсе.

У старших на это свои есть резоны.
Бесспорно, бесспорно смешон твой резон,
Что в грозу лиловы глаза и газоны -
И пахнет сырой резедой горизонт.

Что в мае, когда поездов расписанье
Камышинской веткой читаешь в пути,
Оно грандиозней Святого писанья,
Хотя его сызнова все перечти.

Что только закат озарит хуторянок,
Толпою теснящихся на полотне,
Я слышу, что это не тот полустанок,
И солнце, садясь, соболезнует мне.

И в третий, плеснув, уплывает звоночек
Сплошным извиненьем: жалею, не здесь.
Под шторку несет обгорающей ночью,
И рушится степь со ступенек к звезде.

Мигая, моргая, но спят где-то сладко,
И фата-морганой любимая спит
Тем часом, как сердце, плеща по площадкам,
Вагонными дверцами сыплет в степи.


* * *


Ты в ветре, веткой пробующем,
Не время ль птицам петь,
Намокшая воробышком
Сиреневая ветвь!

У капель - тяжесть запонок,
И сад слепит, как плес,
Обрызганный, закапанный
Мильоном синих слез.

Моей тоскою вынянчен
И от тебя в шипах,
Он ожил ночью нынешней,
Забормотал, запах.

Всю ночь в окошко торкался,
И ставень дребезжал.
Вдруг дух сырой прогорклости
По платью пробежал.

Разбужен чудным перечнем
Тех прозвищ и времен,
Обводит день теперешний
Глазами анемон.




* * *


ОПЯТЬ ВЕСНА

Поезд ушел. Насыпь черна.
Где я дорогу впотьмах раздобуду?
Неузнаваемая сторона,
Хоть я и сутки только отсюда.
Замер на шпалах лязг чугуна.
Вдруг - что за новая, право, причуда?
Бестолочь, кумушек пересуды.
Что их попутал за сатана?

Где я обрывки этих речей
Слышал уж как-то порой прошлогодней?
Ах, это сызнова, верно, сегодня
Вышел из рощи ночью ручей.
Это, как в прежние времена,
Сдвинула льдины и вздулась запруда.
Это поистине новое чудо,
Это, как прежде, снова весна.

Это она, это она,
Это ее чародейство и диво,
Это ее телогрейка за ивой,
Плечи, косынка, стан и спина.
Это Снегурка у края обрыва.
Это о ней из оврага со дна
Льется без умолку бред торопливый
Полубезумного болтуна.

Это пред ней, заливая преграды,
Тонет в чаду водяном быстрина,
Лампой висячего водопада
К круче с шипеньем пригвождена.

Это, зубами стуча от простуды,
Льется чрез край водяная струя
В пруд и из пруда в другую посуду.
Речь половодья - бред бытия.





ЕДИНСТВЕННЫЕ ДНИ

На протяженьи многих зим
Я помню день солнцеворота,
И каждый был неповторим
И повторялся вновь без счета.

И целая их череда
Составилась мало-помалу -
Тех дней единственных, когда
Нам кажется, что время стало.

Я помню их наперечет:
Зима подходит к середине,
Дороги мокнут, с крыш течет,
И солнце греется на льдине.

И любящие, как во сне,
Друг к другу тянутся поспешней,
И на деревьях в вышине
Потеют от тепла скворешни.

И полусонным стрелкам лень
Ворочаться на циферблате,
И дольше века длится день
И не кончается объятье.



Навигация

[0] Главная страница сообщений

Перейти к полной версии